Фридрих Генрих Штрубе родился в 1704 году в одном из городков к юго-западу от Ганновера – в Шпринге или Пирмонте. Он приходился младшим двоюродным братом другому уроженцу Ганновера – государственному советнику и ганноверскому вице-канцлеру Давиду Георгу Штрубе, известному рецензенту Монтескьё и крупному знатоку естественного права, получившему в свое время образование в Галле у Христиана Томазия[331]. В царствование императрицы Анны Иоанновны, в 1738 году, Фридрих Генрих Штрубе прибыл в Петербург в должности секретаря курляндского герцога Эрнста фон Бирона, а затем был приглашен на пост профессора права и политических наук при Академии наук. Сферой специализации Штрубе оставалось естественное право, но особых успехов он достиг, занимаясь систематизацией юридического образования в России, подобно своему более молодому коллеге Филиппу Генриху Дильтею, состоявшему на службе в Московском университете[332]. Кроме того, Штрубе публиковал труды по философии, истории и международному праву, а также писал о театре и вопросах этимологии. В 1741–1745 годах он служил в русских посольствах в Копенгагене и Берлине, какое-то время руководил частной дипломатической школой в Петербурге, на протяжении ряда лет писал учебник по истории русского права, представление которого Академии наук настолько затянулось, что в свет он так и не вышел. В 1750 году Штрубе принял российское подданство, в 1754-м стал членом Уложенной комиссии, созванной императрицей Елизаветой Петровной, а в 1756–1757 годах редактировал журнал Академии наук, издававшийся на французском языке. Выполняя эту работу не по своей воле, Штрубе, бросив профессиональные занятия наукой, но не оставив ее вовсе, в 1757 году перешел в Коллегию иностранных дел, выйдя в отставку в 1775 году в чине статского советника.
В разгоревшемся в 1749 году академическом споре о происхождении имени, народа и рода древнерусских князей Штрубе, будучи верным сыном своего нового отечества, однозначно занял сторону антинорманиста Михаила Васильевича Ломоносова, несмотря на то что у его оппонента – немецкого историка Герхарда Фридриха Миллера (а благодаря ему и у всех норманистов впоследствии) – имелась серьезная опора в летописных источниках о призвании варяжских князей в IX веке[333]. А в 1760 году Штрубе с таким же патриотическим воодушевлением обрушивался в своих Lettres russiennes с негодованием на Монтескьё, который несправедливо, по его мнению, отнес Российскую империю к деспотиям, утверждая, что климат и размеры страны предопределили такую форму правления. Однако с мнением немецкого ученого, полагавшего себя обязанным на французском языке вступиться за честь России, полемизировали не только французские авторы[334]. Особенно беспощадным критиком показала себя великая княгиня Екатерина Алексеевна, вставшая на сторону Монтескьё[335]. Правда, она не бросалась в бой с открытым забралом, и неизвестно даже, дошло ли до Штрубе де Пирмонта ее мнение об изданном им памфлете. Однако сохранился экземпляр его сочинения с пометками на полях, сделанными собственноручно Екатериной – по-видимому, между 1760 и 1762 годами[336]. Находясь под сильным впечатлением от Монтескьё, она называла критику его немецкого оппонента («réfuteur») неверной в целом, а его аргументацию – «схоластической»[337]. В более поздней корреспонденции Екатерины можно найти достаточно подтверждений тому, что она вообще разделяла традиционное, распространенное и в XVIII веке предубеждение против позднегуманистической учености, которой было принято приписывать косность и «педантизм»[338]. Уже став правительницей, она, подобно политикам наших дней, измеряла качества настоящего ученого на свой аршин: от него требовались талант писателя и верное служение интересам государства.
Будучи еще великой княгиней, Екатерина не прощала Штрубе его беспринципности. Главный упрек, который предъявляла ему будущая императрица, состоял в восхвалении рабства и апологии деспотизма[339]: выступая против применения эмоционально нагруженного понятия «деспотия» к форме правления в России, он, по словам Екатерины, спорил «из-за названия, а не из-за сути»[340]. В целом ее возражения сводились к категорическому согласию с тезисом Монтескьё о том, что «великая империя, как Россия, погибла бы, если бы в ней установлен был иной образ правления, чем деспотический, потому что только он один может с необходимой скоростью пособить в нуждах отдаленных губерний, всякая же иная форма парализует своей волокитой деятельность, дающую всему жизнь». В то же время Екатерина не считала, что в России существует естественная опасность сползания в порочные или тиранические формы правления – до тех пор, конечно, пока государством управляют просвещенные монархи. Русские, по словам Екатерины, должны лишь молить Бога о том, чтобы Он посылал им «благоразумных правителей [mâitres raisonnables], которые подчинялись бы законам и издавали бы их лишь по зрелом размышлении и единственно в виду блага их подданных»[341].
Несколько лет спустя, свергнув Петра III и тем самым посодействовав молитвам с практической стороны, Екатерина сочла, что проблема разрешилась сама собой: под ее властью – властью разумной и просвещенной государыни, пекущейся о благе подданных, – Россия больше не будет деспотией. Начав в середине 1767 года публиковать свой Наказ Уложенной комиссии, Екатерина вновь обратилась к Монтескьё, чтобы обосновать «пространством столь великого государства» «самодержавную власть в той особе, которая оным правит»[342]. Однако это не помешало императрице заявить, что, благодаря «переменам, которые […] предприял Петр Великий», Россия стала «европейской державой», а «предлогом» ее собственного «самодержавного правления» является получение «самого большого ото всех добра»[343]. За несколько лет работы над Наказом Екатерина не только «ограбила», как она сама кокетливо характеризовала свою писательскую деятельность, Дух законов Монтескьё – она превратила его идеал сословно-представительной монархии в модель просвещенно-абсолютистского бюрократического государства, опирающегося на фундаментальные законы, где подданные делятся на три категории, а судебная власть обнаруживает тенденцию к отделению от двух остальных властей[344]. Помимо этого, перед Екатериной встала задача обозначить новые для российского контекста проблемы, и с этой целью она обратилась к другим авторитетным источникам – произведениям, вышедшим из-под пера представителей немецкой политической мысли.
С первыми двумя томами Наставлений политических (Institutions politiques) уроженца Гамбурга Якоба Фридриха Бильфельда, до 1755 года состоявшего на службе у Фридриха Великого, Екатерина познакомилась вскоре после их выхода в свет в 1760–1761 годах, соблаговолив внести в свои политические заметки (aperçus) одну из его рекомендаций правителям. В ней приведены в пример основные принципы устройства «самой прочной из всех известных на свете» империй – Китайской: «не делать ничего без правил и разума, не руководить себя предразсудками; уважать веру, но никак не давать ей влияния на государственные дела; изгонять из совета все, что отзывается фанатизмом, и извлекать наибольшую по возможности пользу из каждого положения для блага общественного»[345]. Таким образом, когда в 1765 году императрица выражала Бильфельду благосклонную благодарность за присылку ей первого тома[346], его труд был уже хорошо ей известен.
Идеи Бильфельда пригодились Екатерине главным образом при написании первого Дополнения к Наказу, в особенности для составления подробного списка задач городской и сельской полиции. К ее компетенции императрица отнесла все, что связано с поддержанием «доброго» порядка в обществе[347]. Можно, даже не входя в детали, с уверенностью сказать, что важность этой функции была прекрасно известна Екатерине со времен ее юности в Германии, однако у Бильфельда этот опыт выразился через ясные научные представления. К функциям полиции относились: охрана богослужений и других церковных церемоний; поддержание благонравия, подразумевавшее ограничение роскоши, пьянства, страсти к игре, пресечение неприличного поведения в общественных банях, публичного колдовства и гаданий; охрана здоровья и забота о чистоте воздуха, поддержание чистоты улиц и водоемов, контроль за качеством продуктов и напитков; борьба с эпидемиями; надзор за выращиванием зерна и его хранением, а также за скотом, пастбищами и местами рыбной ловли, за ведением строительных работ и состоянием мостов; благоустройство городов, контроль за передвижениями по дорогам и за постоялыми дворами; предупреждение пожаров, краж, насилия, запрет на незаконное хранение оружия, на несанкционированные сборища и на распространение крамольных произведений; обеспечение тишины по ночам и освещение улиц; контроль мер и весов; надзор за наемными рабочими и поденщиками, включая заботу о справедливой оплате их труда; забота о бедняках и больных. Каждый член общества, независимо от ранга или звания, должен подчиняться власти полиции, полномочия которой заканчиваются там, где начинается юрисдикция гражданских органов («правосудия гражданского»)[348]. Последняя сентенция, позаимствованная Екатериной у Бильфельда, даже вызвала удивление у издателя Наказа Николая Дмитриевича Чечулина (здесь надо принять во внимание условия царской России 1907 года): ему удалось привести убедительные доказательства в пользу того, что многие из перечисленных задач полиции никак не соответствовали ни реальной обстановке в России 60-х годов XVIII века, ни тогдашнему состоянию органов государственного управления[349]. Таким образом, извлечения, сделанные Екатериной из скрупулезно составленного Бильфельдом перечня, можно считать текстом программы, результатом которой в Российской империи должен был стать «хороший порядок и благочиние вообще в гражданском сожитии» по немецкому образцу[350]. Американский историк Джон Александер полагает, что влияние Бильфельда сказалось на дальнейшей политике Екатерины, в частности на мерах по очистке городов, борьбе с эпидемиями и выведении из столиц крупных фабрик[351]. По всей вероятности, Екатерина пользовалась Institutions politiques в числе других источников и впоследствии, уже работая над концепцией Устава благочиния 1782 года[352]. Более того, этот труд она сочла достаточно важным, чтобы распорядиться о переводе двух его первых томов на русский язык[353].